Ночь была темная небу двигались. Повторение синтаксиса. Ёлка в траншее

Ночь была темная и бурная, тяжелые тучи неслись по небу, заволакивая звезды; луна должна была взойти только в полночь.

Порой при свете молнии, сверкавшей на краю неба, белела пустынная, уходившая вдаль дорога, а затем все опять погружалось во мрак.

Атос каждую минуту подзывал д"Артаньяна, все время опережавшего небольшой отряд, но в следующее мгновение д"Артаньян снова уносился вперед; у него была одна мысль: мчаться вперед – и он мчался.

Всадники в молчании проехали через деревню Фестюбер, где остался раненый слуга, потом обогнули Ришбургский лес. Когда они достигли Эрлие, Планше, по-прежнему указывавший дорогу кавалькаде, свернул налево.

Несколько раз то лорд Винтер, то Портос, то Арамис пытались заговорить с человеком в красном плаще, но на все задаваемые вопросы он отвечал безмолвным поклоном. Путники поняли, что незнакомец молчал не без причины, и перестали с ним заговаривать.

Между тем гроза усиливалась, вспышки молнии быстро следовали одна за другой, гремели раскаты грома, и ветер, предвестник урагана, развевал волосы всадников и перья на их шляпах.

Кавалькада пошла крупной рысью.

Вскоре после того, как она миновала Фромель, полил дождь. Всадники закутались в плащи; им оставалось еще три лье – они проехали их под проливным дождем.

Д"Артаньян снял шляпу и откинул плащ: он с наслаждением подставлял под ливень пылающий лоб и сотрясаемое лихорадочной дрожью тело.

Когда кавалькада, оставив позади себя Госкаль, подъезжала к почтовой станции, какой-то человек, укрывавшийся от дождя под деревом, отделился от ствола, с которым он сливался в темноте, вышел на середину дороги и приложил палец к губам.

Атос узнал Гримо.

– Что случилось? – крикнул д"Артаньян. – Неужели она уехала из Армантьера?

Гримо утвердительно кивнул головой. д"Артаньян заскрежетал зубами.

– Молчи, д"Артаньян! – приказал Атос. – Я все взял на себя, так предоставь мне расспросить Гриме.

– Где она? – спросил Атос.

Гримо протянул руку по направлению к реке Лис.

– Далеко отсюда? – спросил Атос.

Гримо показал своему господину согнутый указательный палец.

– Одна? – спросил Атос.

Гримо сделал утвердительный знак.

– Господа, – сказал Атос, – она одна, за пол-лье отсюда, по направлению к реке.

– Хорошо, – отозвался д"Артаньян. – Веди нас, Гримо.

Гримо зашагал через поля, кавалькада последовала за ним.

Шагов через пятьдесят всадники встретили ручей и перешли его вброд.

При блеске молнии они на миг увидели деревню Ангенгем.

– Там, Гримо? – спросил Атос.

Гримо отрицательно покачал головой.

– Тише, господа! – сказал Атос.

Отряд продолжал свой путь.


Снова блеснула молния. Гримо протянул руку, и в голубоватом свете змеившегося зигзага всадники разглядели уединенный домик на берегу реки, в ста шагах от парома.

Одно окно было освещено.

– Мы у цели, – сказал Атос.

В эту минуту какой-то человек, лежавший в канаве, вскочил на ноги.

Это был Мушкетон. Он указал пальцем на освещенное окно и сказал:

– Она там.

– А Базен? – спросил Атос.

– Я сторожил окно, а он в это время сторожит дверь.

– Хорошо, – похвалил Атос. – Вы все верные слуги.

Атос соскочил с коня, отдал повод Гримо и, сделав всем остальным знак обогнуть дом и подъехать к двери, направился к окну.

Домик был окружен живой изгородью в два-три фута вышиной. Атос перепрыгнул через нее и подошел к окну; оно было без ставен, но доходившие до половины занавески были плотно сдвинут.

Атос встал на каменный выступ и заглянул поверх занавесок в комнату.

При свете лампы он увидел закутанную в темную мантилью женщину; она сидела на табуретке перед потухающим огнем очага и, поставив локти на убогий стол, подпирала голову белыми, словно выточенными из слоновой кости, руками.

Лица ее нельзя было рассмотреть, но на губах Атоса мелькнула зловещая улыбка: он не ошибся – это была та самая женщина, которую он искал.

Вдруг заржала лошадь. Миледи подняла голову, увидела прильнувшее к стеклу бледное лицо Атоса и вскрикнула.

Атос понял, что она узнала его, и толкнул коленом и рукой окно; рама подалась, стекла разлетелись вдребезги.

Атос вскочил в комнату и предстал перед миледи, как призрак мести.

Миледи кинулась к двери и открыла ее – на пороге стоял д"Артаньян, еще более бледный и грозный, чем Атос.

Миледи вскрикнула и отшатнулась. д"Артаньян, думая, что у нее есть еще возможность бежать, и боясь, что она опять ускользнет от них, выхватил из-за пояса пистолет, но Атос поднял руку.

– Положите оружие на место, д"Артаньян, – сказал он. – Эту женщину надлежит судить, а не убивать. Подожди еще немного и ты получишь удовлетворение… Войдите, господа.

Д"Артаньян повиновался: у Атоса был торжественный голос и властный жест судьи, ниспосланного самим создателем. За д"Артаньяном вошли Портос, Арамис, лорд Винтер и человек в красном плаще.

Слуги охраняли дверь и окно.

Миледи опустилась на стул и простерла руки, словно заклиная это страшное видение; увидев своего деверя, она испустила страшный вопль.

– Что вам нужно? – вскричала миледи.

– Нам нужна, – ответил Атос, – Шарлотта Баксон, которую звали сначала графиней де Ла Фер, а потом леди Винтер, баронессой Шеффилд.

– Это я, это я! – пролепетала она вне себя от ужаса. – Чего вы от меня хотите?

– Мы хотим судить вас за ваши преступления, – сказал Атос. – Вы вольны защищаться; оправдывайтесь, если можете… Господин д"Артаньян, вам первому обвинять.

Д"Артаньян вышел вперед.

– Перед богом и людьми, – начал он, – обвиняю эту женщину в том, что она отравила Констанцию Бонасье, скончавшуюся вчера вечером!

Он обернулся к Портосу и Арамису.

– Мы свидетельствуем это, – сказали вместе оба мушкетера.

Д"Артаньян продолжал:

– Перед богом и людьми обвиняю эту женщину в том, что она покушалась отравить меня самого, подмешав яд в вино, которое она прислала мне из Виллеруа с подложным письмом, желая уверить, что это вино – подарок моих друзей! Бог спас меня, но вместо меня умер другой человек, которого звали Бризмоном.

– Мы свидетельствуем это, – сказали Портос и Арамис.

– Перед богом и людьми обвиняю эту женщину в том, что она подстрекала меня убить графа де Варда, и, так как здесь нет никого, кто мог бы засвидетельствовать истинность этого обвинения, я сам ее свидетельствую! Я кончил.

Д"Артаньян вместе с Портосом и Арамисом перешел на другую сторону комнаты.

– Ваша очередь, милорд! – сказал Атос.

Барон вышел вперед.

– Перед богом и людьми, – заговорил он, – обвиняю эту женщину в том, что по ее наущению убит герцог Бекингэм!

– Да, – сказал барон, – убит! Получив ваше письмо, в котором вы меня предостерегали, я велел арестовать эту женщину и поручил стеречь ее одному верному и преданному мне человеку. Она совратила его, вложила ему в руку кинжал, подговорила его убить герцога, и, быть может, как раз в настоящую минуту Фельтон поплатился головой за преступление этой фурии…

Судьи невольно содрогнулись при разоблачении этих еще неведомых им злодеяний.

– Это еще не все, – продолжал лорд Винтер. – Мой брат, который сделал вас своей наследницей, умер, прохворав всего три часа, от странной болезни, от которой по всему телу идут синеватые пятна. Сестра, от чего умер ваш муж?

– Какой ужас! – вскричали Портос и Арамис.

– Убийца Бекингэма, убийца Фельтона, убийца моего брата, я требую правосудия и объявляю, что если я не добьюсь его, то совершу его сам!

Лорд Винтер отошел и стал рядом с д"Артаньяном.

Миледи уронила голову на руки и силилась собраться с мыслями, путавшимися от смертельного страха.

– Теперь моя очередь… – сказал Атос и задрожал, как дрожит лев при виде змеи, – моя очередь. Я женился на этой женщине, когда она была совсем юной девушкой, женился против воли всей моей семьи. Я дал ей богатство, дал ей свое имя, и однажды я обнаружил, что эта женщина заклеймена: она отмечена клеймом в виде лилии на левом плече.

– О! – воскликнула миледи и встала. – Ручаюсь, что не найдется тот суд, который произнес надо мной этот гнусный приговор! Ручаюсь, что не найдется тот, кто его выполнил!

Человек в красном плаще вышел вперед.

– Кто это, кто это? – вскричала миледи, задыхаясь от страха; волосы ее распустились и зашевелились над помертвевшим лицом, точно живые.

Глаза всех обратились на этого человека: никто, кроме Атоса, не знал его. Да и сам Атос глядел на него с тем же изумлением, как и все остальные, недоумевая, каким образом этот человек мог оказаться причастным к ужасной драме, развязка которой совершалась в эту минуту.

Медленным, торжественным шагом подойдя к миледи на такое расстояние, что его отделял от нее только стол, незнакомец снял с себя маску.

Миледи некоторое время с возрастающим ужасом смотрела на бледное лицо, обрамленное черными волосами и бакенбардами и хранившее бесстрастное, ледяное спокойствие, потом вдруг вскочила и отпрянула к стене.

– Нет-нет! – вырвалось у нее. – Нет! Это адское видение! Это не он!..

– Помогите! Помогите! – закричала она хриплым голосом и обернулась к стене, точно желая руками раздвинуть ее и укрыться в ней.

– Да кто же вы? – воскликнули все свидетели этой сцены.

– Спросите у этой женщины, – сказал человек в красном плаще. – Вы сами видите, она меня узнала.

– Лилльский палач! Лилльский палач! – выкрикивала миледи, обезумев от страха и цепляясь руками за стену, чтобы не упасть.

Все отступили, и человек в красном плаще остался один посреди комнаты.

– О, пощадите, пощадите, простите меня! – кричала презренная женщина, упав на колени.

Незнакомец подождал, пока водворилось молчание.

– Я вам говорил, что она меня узнала! – сказал он. – Да, я палач города Лилля, и вот моя история.

Все не отрываясь смотрели на этого человека, с тревожным нетерпением ожидая, что он скажет.

– Эта молодая женщина была когда-то столь же красивой молодой девушкой. Она была монахиней Тамплемарского монастыря бенедиктинок. Молодой священник, простосердечный и глубоко верующий, отправлял службы в церкви этого монастыря. Она задумала совратить его, и это ей удалось: она могла бы совратить святого.

Принятые ими монашеские обеты были священны и нерушимы. Их связь не могла быть долговечной – рано или поздно она должна была погубить их.

Молодая монахиня уговорила своего любовника покинуть те края, но для того, чтобы уехать оттуда, чтобы скрыться вдвоем, перебраться в другую часть Франции, где они могли бы жить спокойно, ибо никто бы их там не знал, нужны были деньги, а ни у того, ни у другого их не было. Священник украл священные сосуды и продал их; но в ту минуту, когда любовники готовились вместе уехать, их задержали.

Неделю спустя она обольстила сына тюремщика и бежала. Священник был приговорен к десяти годам заключения в кандалах и к клейму. Я был палачом города Лилля, как подтверждает эта женщина. Моей обязанностью было заклеймить виновного, а виновный, господа, был мой брат!

Тогда я поклялся, что эта женщина, которая его погубила, которая была больше чем его сообщницей, ибо она толкнула его на преступление, по меньшей мере разделит с ним наказание. Я догадывался, где она укрывается, выследил ее, застиг, связал и наложил такое же клеймо, какое я наложил на моего брата.

На другой день после моего возвращения в Лилль брату моему тоже удалось бежать из тюрьмы. Меня обвинили в пособничестве и приговорили к тюремному заключению до тех пор, пока беглец не отдаст себя в руки властей. Бедный брат не знал об этом приговоре. Он опять сошелся с этой женщиной: они вместе бежали в Берри, и там ему удалось получить небольшой приход. Эта женщина выдавала себя за его сестру.

Вельможа, во владениях которого была расположена приходская церковь, увидел эту мнимую сестру и влюбился в нее, влюбился до такой степени, что предложил ей стать его женой. Тогда она бросила того, кого уже погубила, ради того, кого должна была погубить, и сделалась графиней де Ла Фер…

Все перевели взгляд на Атоса, настоящее имя которого было граф де Ла Фер, и Атос кивком головы подтвердил, что все сказанное палачом – правда.

– Тогда, – продолжал палач, – мой бедный брат, впав в безумное отчаяние и решив избавиться от жизни, которую эта женщина лишила и чести и счастья, вернулся в Лилль. Узнав о том, что я отбываю вместо него заключение, он добровольно явился в тюрьму и в тот же вечер повесился на дверце отдушины своей темницы.

Впрочем, надо отдать справедливость: осудившие меня власти сдержали слово. Как только личность самоубийцы была установлена, мне возвратили свободу.

Вот преступление, в котором я ее обвиняю, вот за что она заклеймена!

– Господин д"Артаньян, – начал Атос, – какого наказания требуете вы для этой женщины?

– Смертной казни, – ответил д"Артаньян.

– Милорд Винтер, какого наказания требуете вы для этой женщины?

– Смертной казни, – ответил лорд Винтер.

– Господин Портос и господин Арамис, вы судьи этой женщины: к какому наказанию присуждаете вы ее?

Миледи испустила отчаянный вопль и на коленях проползла несколько шагов к своим судьям.

Атос поднял руку.

– Шарлотта Баксон, графиня де Ла Фер, леди Винтер, – произнес он, – ваши злодеяния переполнили меру терпения людей на земле и бога на небе. Если вы знаете какую-нибудь молитву, прочитайте ее, ибо вы осуждены и умрете.

Услышав эти слова, не оставлявшие ей ни малейшей надежды, миледи поднялась, выпрямилась во весь рост и хотела что-то сказать, но силы изменили ей: она почувствовала, что властная, неумолимая рука схватила ее за волосы и повлекла так же бесповоротно, как рок влечет человека. Она даже не пыталась сопротивляться и вышла из домика.

Лорд Винтер, д"Артаньян, Атос, Портос и Арамис вышли вслед за ней.

Слуги последовали за своими господами. В опустевшей комнате с разбитым окном и раскрытой настежь дверью печально догорала на столе чадившая лампа.

Потом из тьмы выступали еще разные фигуры, все странно растрепанные, всеполупьяные, крикливые, беспокойные...

Гавриле стало жутко. Ему захотелось, чтобы хозяин воротился скорее. Шум втрактире сливался в одну ноту, и казалось, что это рычит какое-то огромноеживотное, оно, обладая сотней разнообразных голосов, раздраженно, слепорвется вон из этой каменной ямы и не находит выхода на волю... Гаврилачувствовал, как в его тело всасывается что-то опьяняющее и тягостное, отчего у него кружилась голова и туманились глаза, любопытно и со страхомбегавшие по трактиру...

Пришел Челкаш, и они стали есть и пить, разговаривая. С третьей рюмкиГаврила опьянел. Ему стало весело и хотелось сказать что-нибудь приятноесвоему хозяину, который - славный человек! - так вкусно угостил его. Нослова, целыми волнами подливавшиеся ему к горлу, почему-то не сходили сязыка, вдруг отяжелевшего.

Челкаш смотрел на него и, насмешливо улыбаясь, говорил:

Наклюкался!.. Э-эх, тюря! с пяти рюмок!.. как работать-то будешь?..


Друг!.. - лепетал Гаврила. - Не бойсь! я тебе уважу!.. Дай поцелуютебя!.. а?..

Ну, ну!.. На, еще клюкни!

Гаврила пил и дошел наконец до того, что у него в глазах все сталоколебаться ровными, волнообразными движениями. Это было неприятно, и отэтого тошнило. Лицо у него сделалось глупо восторженное. Пытаясь сказатьчто-нибудь, он смешно шлепал губами и мычал. Челкаш, пристально поглядываяна него, точно вспоминал что-то, крутил свои усы и все улыбался хмуро.

А трактир ревел пьяным шумом. Рыжий матрос спал, облокотясь на стол.

Ну-ка, идем! - сказал Челкаш, вставая. Гаврила попробовал подняться, ноне смог и, крепко обругавшись, засмеялся бессмысленным смехом пьяного.


Развезло! - молвил Челкаш, снова усаживаясь против него на стул.

Гаврила все хохотал, тупыми глазами поглядывая на хозяина. И тот смотрелна него пристально, зорко и задумчиво. Он видел перед собою человека, жизнькоторого попала в его волчьи лапы. Он, Челкаш, чувствовал себя в силеповернуть ее и так и этак. Он мог разломать ее, как игральную карту, и могпомочь ей установиться в прочные крестьянские рамки. Чувствуя себягосподином другого, он думал о том, что этот парень никогда не изопьет такойчаши, какую судьба дала испить ему, Челкашу... И он завидовал и сожалел обэтой молодой жизни, подсмеивался над ней и даже огорчался за нее,представляя, что она может еще раз попасть в такие руки, как его... И всечувства в конце концов слились у Челкаша в одно - нечто отеческое ихозяйственное. Малого было жалко, и малый был нужен. Тогда Челкаш взялГаврилу под мышки и, легонько толкая его сзади коленом, вывел на двортрактира, где сложил на землю в тень от поленницы дров, а сам сел около негои закурил трубку. Гаврила немного повозился, помычал и заснул

Сейчас! Уключина вот шатается, - можно разок вдарить веслом?

Ни-ни! Никакого шуму! Надави ее руками крепче, она и войдет себе наместо.

Оба они тихо возились с лодкой, привязанной к корме одной из целойфлотилии парусных барок, нагруженных дубовой клепкой, и больших турецкихфелюг, занятых пальмой, сандалом и толстыми кряжами кипариса.

Ночь была темная, по небу двигались толстые пласты лохматых туч, моребыло покойно, черно и густо, как масло. Оно дышало влажным соленым ароматоми ласково звучало, плескаясь от борта судов о берег, чуть-чуть покачиваялодку Челкаша. На далекое пространство от берега с моря подымались темныеостовы судов, вонзая в небо острые мачты с разноцветными фонарями навершинах. Море отражало огни фонарей и было усеяно массой желтых пятен. Оникрасиво трепетали на его бархате, мягком, матово-черном. Море спалоздоровым, крепким сном работника, который сильно устал за день.

Едем! - сказал Гаврила, спуская весла в воду.

Есть! - Челкаш сильным ударом руля вытолкнул лодку в полосу воды междубарками, она быстро поплыла по скользкой воде, и вода под ударами веселзагоралась голубоватым фосфорическим сиянием, - длинная лента его, мягкосверкая, вилась за кормой.

Ну, что голова? болит? - ласково спросил Челкаш.

Страсть!.. как чугун гудит... Намочу ее водой сейчас.

Зачем? Ты на-ко вот, нутро помочи, может, скорее очухаешься, - и онпротянул Гавриле бутылку.

Ой ли? Господи благослови!..

Послышалось тихое бульканье.

Эй ты! рад?.. Будет! - остановил его Челкаш. Лодка помчалась снова,бесшумно и легко вертясь среди судов... Вдруг она вырвалась из их толпы, иморе - бесконечное, могучее - развернулось перед ними, уходя в синюю даль,где из вод его вздымались в небо горы облаков - лилово-сизых, с желтымипуховыми каймами по краям, зеленоватых, цвета морской воды, и тех скучных,свинцовых туч, что бросают от себя такие тоскливые, тяжелые тени. Облакаползли медленно, то сливаясь, то обгоняя друг друга, мешали свои цвета иформы, поглощая сами себя и вновь возникая в новых очертаниях,величественные и угрюмые... Что-то роковое было в этом медленном движениибездушных масс. Казалось, что там, на краю моря, их бесконечно много и онивсегда будут так равнодушно всползать на небо, задавшись злой целью непозволять ему никогда больше блестеть над сонным морем миллионами своихзолотых очей - разноцветных звезд, живых и мечтательно сияющих, возбуждаявысокие желания в людях, которым дорог их чистый блеск.

Хорошо море? - спросил Челкаш.

Ничего! Только боязно в нем, - ответил Гаврила, ровно и сильно ударяявеслами по воде. Вода чуть слышно звенела и плескалась под ударами длинныхвесел и все блестела теплым голубым светом фосфора.

Боязно! Экая дура!.. - насмешливо проворчал Челкаш.

Он, вор, любил море. Его кипучая нервная натура, жадная на впечатления,никогда не пресыщалась созерцанием этой темной широты, бескрайной, свободнойи мощной. И ему было обидно слышать такой ответ на вопрос о красоте того,что он любил. Сидя на корме, он резал рулем воду и смотрел вперед спокойно,полный желания ехать долго и далеко по этой бархатной глади.

На море в нем всегда поднималось широкое, теплое чувство, - охватывая всюего душу, оно немного очищало ее от житейской скверны. Он ценил это и любилвидеть себя лучшим тут, среди воды и воздуха, где думы о жизни и сама жизн2сегда теряют - первые - остроту, вторая - цену. По ночам над морем плавноносится мягкий шум его сонного дыхания, этот необъятный звук вливает в душучеловека спокойствие и, ласково укрощая ее злые порывы, родит в ней могучиемечты...

А снасть-то где? - вдруг спросил Гаврила, беспокойно оглядывая лодку

Челкаш вздрогнул.

Снасть? Она у меня на корме.

Но ему стало обидно лгать пред этим мальчишкой, и ему было жаль тех дум ичувств, которые уничтожил этот парень своим вопросом. Он рассердился

Знакомое ему острое жжение в груди и у горла передернуло его, он внушительнои жестко сказал Гавриле:

Ты вот что - сидишь, ну и сиди! А не в свое дело носа не суй. Нанялитебя грести, и греби. А коли будешь языком трепать, будет плохо. Понял?..

На минуту лодка дрогнула и остановилась. Весла остались в воде, вспениваяее, и Гаврила беспокойно завозился на скамье.

Резкое ругательство потрясло воздух. Гаврила взмахнул веслами. Лодкаточно испугалась и пошла быстрыми, нервными толчками, с шумом разрезая воду.

Ровней!..

Челкаш привстал с кормы, не выпуская весла из рук и воткнув свои холодныеглаза в бледное лицо Гаврилы. Изогнувшийся наклоняясь вперед, он походил накошку, готовую прыгнуть. Слышно было злое скрипение зубов и робкоепощелкивание какими-то костяшками.

Кто кричит? - раздался с моря суровый окрик.

Ну, дьявол, греби же!.. тише!.. убью, собаку!.. Ну же, греби!.. Раз,два! Пикни только!.. Р-разорву!.. - шипел Челкаш.

Богородице... дево... - шептал Гаврила, дрожа и изнемогая от страха иусилий.

Лодка плавно повернулась и пошла назад к гавани, где огни фонарейстолпились в разноцветную группу и видны были стволы мачт.

Эй! кто орет? - донеслось снова.

Сам ты и орешь! - сказал он по направлению криков и затем обратился кГавриле, все еще шептавшему молитву:

Ну, брат, счастье твое! Кабы эти дьяволы погнались за нами - конецтебе. Чуешь? Я бы тебя сразу - к рыбам!..

Теперь, когда Челкаш говорил спокойно и даже добродушно, Гаврила, все ещедрожащий от страха, взмолился:

Слушай, отпусти ты меня! Христом прошу, отпусти! Высади куда-нибудь!Ай-ай-ай!.. Про-опал я совсем!.. Ну, вспомни бога, отпусти! Что я тебе? Немогу я этого!.. Не бывал я в таких делах... Первый раз... Господи! Пропадуведь я! Как ты это, брат, обошел меня? а? Грешно тебе!.. Душу ведь губишь!.

Ну, дела-а...

Какие дела? - сурово спросил Челкаш. - А? Ну, какие дела?

Его забавлял страх парня, и он наслаждался и страхом Гаврилы, и тем, чтовот какой он, Челкаш, грозный человек.

Темные дела, брат... Пусти для бога!.. Что я тебе?.. а?.. Милый...

Ну, молчи! Не нужен был бы, так я тебя не брал бы. Понял? - ну и молчи!

Господи! - вздохнул Гаврила

– Ну, ладно, ладно! Согласен? – уже мягче переспросил Челкаш.

– Я-то? Аида!.. с моим удовольствием! Говори цену.

– Цена у меня по работе. Какая работа будет. Какой улов, значит… Пятитку можешь получить. Понял?

Но теперь дело касалось денег, а тут крестьянин хотел быть точным и требовал той же точности от нанимателя. У парня вновь вспыхнуло недоверие и подозрительность.

– Это мне не рука, брат! Челкаш вошел в роль:

– Не толкуй, погоди! Идем в трактир!

И они пошли по улице рядом друг с другом, Челкаш – с важной миной хозяина, покручивая усы, парень – с выражением полной готовности подчиниться, но все-таки полный недоверия и боязни.

– А как тебя звать? – спросил Челкаш.

– Гаврилом! – ответил парень.

Когда они пришли в грязный и закоптелый трактир, Челкаш, подойдя к буфету, фамильярным тоном завсегдатая заказал бутылку водки, щей, поджарку из мяса, чаю и, перечислив требуемое, коротко бросил буфетчику:

«В долг все!» – на что буфетчик молча кивнул головой. Тут Гаврила сразу преисполнился уважения к своему хозяину, который, несмотря на свой вид жулика, пользуется такой известностью и доверием.

– Ну, вот мы теперь закусим и поговорим толком. Пока ты посиди, а я схожу кое-куда.

Он ушел. Гаврила осмотрелся кругом. Трактир помещался в подвале; в нем было сыро, темно, и весь он был полон удушливым запахом перегорелой водки, табачного дыма, смолы и еще чего-то острого. Против Гаврилы, за другим столом, сидел пьяный человек в матросском костюме, с рыжей бородой, весь в угольной пыли и смоле. Он урчал, поминутно икая, песню, всю из каких-то перерванных и изломанных слов, то страшно шипящих, то гортанных. Он был, очевидно, не русский.

Сзади его поместились две молдаванки; оборванные, черноволосые, загорелые, они тоже скрипели песню пьяными голосами.

Потом из тьмы выступали еще разные фигуры, все странно растрепанные, все полупьяные, крикливые, беспокойные…

Гавриле стало жутко. Ему захотелось, чтобы хозяин воротился скорее. Шум в трактире сливался в одну ноту, и казалось, что это рычит какое-то огромное животное, оно, обладая сотней разнообразных голосов, раздраженно, слепо рвется вон из этой каменной ямы и не находит выхода на волю… Гаврила чувствовал, как в его тело всасывается что-то опьяняющее и тягостное, от чего у него кружилась голова и туманились глаза, любопытно и со страхом бегавшие по трактиру…

Пришел Челкаш, и они стали есть и пить, разговаривая. С третьей рюмки Гаврила опьянел. Ему стало весело и хотелось сказать что-нибудь приятное своему хозяину, который – славный человек! – так вкусно угостил его. Но слова, целыми волнами подливавшиеся ему к горлу, почему-то не сходили с языка, вдруг отяжелевшего.

Челкаш смотрел на него и, насмешливо улыбаясь, говорил:

– Наклюкался!.. Э-эх, тюря! с пяти рюмок!.. как работать-то будешь?..

– Друг!.. – лепетал Гаврила. – Не бойсь! я тебе уважу!.. Дай поцелую тебя!.. а?..

– Ну, ну!.. На, еще клюкни!

Гаврила пил и дошел наконец до того, что у него в глазах все стало колебаться ровными, волнообразными движениями. Это было неприятно, и от этого тошнило. Лицо у него сделалось глупо восторженное. Пытаясь сказать что-нибудь, он смешно шлепал губами и мычал. Челкаш, пристально поглядывая на него, точно вспоминал что-то, крутил свои усы и все улыбался хмуро.

А трактир ревел пьяным шумом. Рыжий матрос спал, облокотясь на стол.

– Ну-ка, идем! – сказал Челкаш, вставая. Гаврила попробовал подняться, но не смог и, крепко обругавшись, засмеялся бессмысленным смехом пьяного.

– Развезло! – молвил Челкаш, снова усаживаясь против него на стул.

Гаврила все хохотал, тупыми глазами поглядывая на хозяина. И тот смотрел на него пристально, зорко и задумчиво. Он видел перед собою человека, жизнь которого попала в его волчьи лапы. Он, Челкаш, чувствовал себя в силе повернуть ее и так и этак. Он мог разломать ее, как игральную карту, и мог помочь ей установиться в прочные крестьянские рамки. Чувствуя себя господином другого, он думал о том, что этот парень никогда не изопьет такой чаши, какую судьба дала испить ему, Челкашу… И он завидовал и сожалел об этой молодой жизни, подсмеивался над ней и даже огорчался за нее, представляя, что она может еще раз попасть в такие руки, как его… И все чувства в конце концов слились у Челкаша в одно – нечто отеческое и хозяйственное. Малого было жалко, и малый был нужен. Тогда Челкаш взял Гаврилу под мышки и, легонько толкая его сзади коленом, вывел на двор трактира, где сложил на землю в тень от поленницы дров, а сам сел около него и закурил трубку. Гаврила немного повозился, помычал и заснул.

– Сейчас! Уключина вот шатается, – можно разок вдарить веслом?

– Ни-ни! Никакого шуму! Надави ее руками крепче, она и войдет себе на место.

Оба они тихо возились с лодкой, привязанной к корме одной из целой флотилии парусных барок, нагруженных дубовой клепкой, и больших турецких фелюг, занятых пальмой, сандалом и толстыми кряжами кипариса.

Ночь была темная, по небу двигались толстые пласты лохматых туч, море было покойно, черно и густо, как масло. Оно дышало влажным соленым ароматом и ласково звучало, плескаясь от борта судов о берег, чуть-чуть покачивая лодку Челкаша. На далекое пространство от берега с моря подымались темные остовы судов, вонзая в небо острые мачты с разноцветными фонарями на вершинах. Море отражало огни фонарей и было усеяно массой желтых пятен. Они красиво трепетали на его бархате, мягком, матово-черном. Море спало здоровым, крепким сном работника, который сильно устал за день.

– Едем! – сказал Гаврила, спуская весла в воду.

– Есть! – Челкаш сильным ударом руля вытолкнул лодку в полосу воды между барками, она быстро поплыла по скользкой воде, и вода под ударами весел загоралась голубоватым фосфорическим сиянием, – длинная лента его, мягко сверкая, вилась за кормой.

– Ну, что голова? болит? – ласково спросил Челкаш.

– Страсть!.. как чугун гудит… Намочу ее водой сейчас.

– Зачем? Ты на-ко вот, нутро помочи, может, скорее очухаешься, – и он протянул Гавриле бутылку.

– Ой ли? Господи благослови!..

Послышалось тихое бульканье.

– Эй ты! рад?.. Будет! – остановил его Челкаш. Лодка помчалась снова, бесшумно и легко вертясь среди судов… Вдруг она вырвалась из их толпы, и море – бесконечное, могучее – развернулось перед ними, уходя в синюю даль, где из вод его вздымались в небо горы облаков – лилово-сизых, с желтыми пуховыми каймами по краям, зеленоватых, цвета морской воды, и тех скучных, свинцовых туч, что бросают от себя такие тоскливые, тяжелые тени. Облака ползли медленно, то сливаясь, то обгоняя друг друга, мешали свои цвета и формы, поглощая сами себя и вновь возникая в новых очертаниях, величественные и угрюмые… Что-то роковое было в этом медленном движении бездушных масс. Казалось, что там, на краю моря, их бесконечно много и они всегда будут так равнодушно всползать на небо, задавшись злой целью не позволять ему никогда больше блестеть над сонным морем миллионами своих золотых очей – разноцветных звезд, живых и мечтательно сияющих, возбуждая высокие желания в людях, которым дорог их чистый блеск.

– Хорошо море? – спросил Челкаш.

– Ничего! Только боязно в нем, – ответил Гаврила, ровно и сильно ударяя веслами по воде. Вода чуть слышно звенела и плескалась под ударами длинных весел и все блестела теплым голубым светом фосфора.

– Боязно! Экая дура!.. – насмешливо проворчал Челкаш.

Он, вор, любил море. Его кипучая нервная натура, жадная на впечатления, никогда не пресыщалась созерцанием этой темной широты, бескрайной, свободной и мощной. И ему было обидно слышать такой ответ на вопрос о красоте того, что он любил. Сидя на корме, он резал рулем воду и смотрел вперед спокойно, полный желания ехать долго и далеко по этой бархатной глади.

— Ну, готов? — вполголоса спросил Челкаш у Гаврилы, возившегося с веслами. — Сейчас! Уключина вот шатается, — можно разок вдарить веслом? — Ни-ни! Никакого шуму! Надави ее руками крепче, она и войдет себе на место. Оба они тихо возились с лодкой, привязанной к корме одной из целой флотилии парусных барок, нагруженных дубовой клепкой, и больших турецких фелюг, занятых пальмой, сандалом и толстыми кряжами кипариса. Ночь была темная, по небу двигались толстые пласты лохматых туч, море было спокойно, черно и густо, как масло. Оно дышало влажным, соленым ароматом и ласково звучало, плескаясь о борта судов, о берег, чуть-чуть покачивая лодку Челкаша. На далекое пространство от берега с моря подымались темные остовы судов, вонзая в небо острые мачты с разноцветными фонарями на вершинах. Море отражало огни фонарей и было усеяно массой желтых пятен. Они красиво трепетали на его бархате, мягком, матово-черном. Море спало здоровым, крепким сном работника, который сильно устал за день. — Едем! — сказал Гаврила, спуская весла в воду. — Есть! — Челкаш сильным ударом руля вытолкнул лодку в полосу воды между барками, она быстро поплыла по скользкой воде, и вода под ударами весел загоралась голубоватым фосфорическим сиянием, — длинная лента его, мягко сверкая, вилась за кормой. — Ну, что голова? болит? — ласково спросил Челкаш. — Страсть!.. как чугун гудит... Намочу ее водой сейчас. — Зачем? Ты, на-ко вот, нутро помочи, может, скорее очухаешься, — и он протянул Гавриле бутылку. — Ой-ли? Господи благослови!.. Послышалось тихое бульканье. — Эй ты! рад?.. будет! — остановил его Челкаш. Лодка помчалась снова, бесшумно и легко вертясь среди судов... Вдруг она вырвалась из их толпы, и море — бесконечное, могучее — развернулось перед ними, уходя в синюю даль, где из вод его вздымались в небо горы облаков — лилово-сизых, с желтыми пуховыми каймами по краям, зеленоватых, цвета морской воды и тех скучных, свинцовых туч, что бросают от себя такие тоскливые, тяжелые тени. Облака ползли медленно, то сливаясь, то обгоняя друг друга, мешали свои цвета и формы, поглощая сами себя и вновь возникая в новых очертаниях, величественные и угрюмые... Что-то роковое было в этом медленном движении бездушных масс. Казалось, что там, на краю моря, их бесконечно много и они всегда будут так равнодушно всползать на небо, задавшись злой целью не позволять ему никогда больше блестеть над сонным морем миллионами своих золотых очей — разноцветных звезд, живых и мечтательно сияющих, возбуждая высокие желания в людях, которым дорог их чистый блеск. — Хорошо море? — спросил Челкаш. — Ничего! Только боязно в нем, — ответил Гаврила, ровно и сильно ударяя веслами по воде. Вода чуть слышно звенела и плескалась под ударами длинных весел и все блестела теплым голубым светом фосфора. — Боязно! Экая дура!..— насмешливо проворчал Челкаш. Он, вор, любил море. Его кипучая нервная натура, жадная на впечатления, никогда не пресыщалась созерцанием этой темной широты, бескрайной, свободной и мощной. И ему было обидно слышать такой ответ на вопрос о красоте того, что он любил. Сидя на корме, он резал рулем воду и смотрел вперед спокойно, полный желания ехать долго и далеко по этой бархатной глади. На море в нем всегда поднималось широкое, теплое чувство, — охватывая всю его душу, оно немного очищало ее от житейской скверны. Он ценил это и любил видеть себя лучшим тут, среди воды и воздуха, где думы о жизни и сама жизнь всегда теряют — первые — остроту, вторая — цену. По ночам над морем плавно носится мягкий шум его сонного дыхания, этот необъятный звук вливает в душу человека спокойствие и, ласково укрощая ее злые порывы, родит в ней могучие мечты... — А снасть-то где? — вдруг спросил Гаврила, беспокойно оглядывая лодку. Челкаш вздрогнул. — Снасть? Она у меня на корме. Но ему стало обидно лгать пред этим мальчишкой, и ему было жаль тех дум и чувств, которые уничтожил этот парень своим вопросом. Он рассердился. Знакомое ему острое жжение в груди и у горла передернуло его, он внушительно и жестко сказал Гавриле: — Ты вот что, — сидишь, ну и сиди! А не в свое дело носа не суй. Наняли тебя грести, и греби. А коли будешь языком трепать, будет плохо. Понял?.. На минуту лодка дрогнула и остановилась. Весла остались в воде, вспенивая ее, и Гаврила беспокойно завозился на скамье. — Греби! Резкое ругательство потрясло воздух. Гаврила взмахнул веслами. Лодка точно испугалась и пошла быстрыми, нервными толчками, с шумом разрезая воду. — Ровней!.. Челкаш привстал с кормы, не выпуская весла из рук и воткнув свои холодные глаза в бледное лицо Гаврилы. Изогнувшийся, наклоняясь вперед, он походил на кошку, готовую прыгнуть. Слышно было злое скрипение зубов и робкое пощелкивание какими-то костяшками. — Кто кричит? — раздался с моря суровый окрик. — Ну, дьявол, греби же!.. тише!.. убью, собаку!.. Ну же, греби!.. Раз, два! Пикни только!.. Р-разорву!..— шипел Челкаш. — Богородице... дево...— шептал Гаврила, дрожа и изнемогая от страха и усилий. Лодка плавно повернулась и пошла назад к гавани, где огни фонарей столпились в разноцветную группу и видны были стволы мачт. — Эй! кто орет? — донеслось снова. Теперь голос был дальше, чем в первый раз. Челкаш успокоился. — Сам ты и орешь! — сказал он по направлению криков и затем обратился к Гавриле, все еще шептавшему молитву: — Ну, брат, счастье твое! Кабы эти дьяволы погнались за нами — конец тебе. Чуешь? Я бы тебя сразу — к рыбам!.. Теперь, когда Челкаш говорил спокойно и даже добродушно, Гаврила, все еще дрожащий от страха, взмолился: — Слушай, отпусти ты меня! Христом прошу, отпусти! Высади куда-нибудь! Ай-ай-ай!.. Про-опал я совсем!.. Ну, вспомни бога, отпусти! Что я тебе? Не могу я этого!.. Не бывал я в таких делах... Первый раз... Господи! Пропаду ведь я! Как ты это, брат, обошел меня? а? Грешно тебе!.. Душу ведь губишь!.. Ну, дела-а... — Какие дела? — сурово спросил Челкаш.— А? Ну, какие дела? Его забавлял страх парня, и он наслаждался и страхом Гаврилы и тем, что вот какой он, Челкаш, грозный человек. — Темные дела, брат... Пусти для бога!.. Что я тебе?.. а?.. Милый... — Ну, молчи! Не нужен был бы, так я тебя не брал бы. Понял? — ну и молчи! — Господи! — вздохнул Гаврила. — Ну-ну!.. куксись у меня! — оборвал его Челкаш. Но Гаврила теперь уже не мог удержаться и, тихо всхлипывая, плакал, сморкался, ерзал по лавке, но греб сильно, отчаянно. Лодка мчалась стрелой. Снова на дороге встали темные корпуса судов, и лодка потерялась в них, волчком вертясь в узких полосах воды между бортами. — Эй ты! слушай! Буде спросит кто о чем — молчи, коли жив быть хочешь! Понял? — Эхма!..— безнадежно вздохнул Гаврила в ответ на суровое приказание и горько добавил: — Судьбина моя пропащая!.. — Не ной! — внушительно шепнул Челкаш. Гаврила от этого шепота потерял способность соображать что-либо и помертвел, охваченный холодным предчувствием беды. Он машинально опускал весла в воду, откидывался назад, вынимал их, бросал снова и все время упорно смотрел на свои лапти. Сонный шум волн гудел угрюмо и был страшен. Вот гавань... За ее гранитной стеной слышались людские голоса, плеск воды, песня и тонкие свистки. — Стой! — шепнул Челкаш.— Бросай весла! Упирайся руками в стену! Тише, черт!.. Гаврила, цепляясь руками за скользкий камень, повел лодку вдоль стены. Лодка двигалась без шороха, скользя бортом по наросшей на камне слизи. — Стой!.. Дай весла! Дай сюда! А паспорт у тебя где? В котомке? Дай котомку! Ну, давай скорей! Это, мил друг, для того, чтобы ты не удрал... Теперь не удерешь. Без весел-то ты бы кое-как мог удрать, а без паспорта побоишься. Жди! Да смотри, коли ты пикнешь — на дне моря найду!.. И вдруг, уцепившись за что-то руками, Челкаш поднялся на воздух и исчез на стене. Гаврила вздрогнул... Это вышло так быстро. Он почувствовал, как с него сваливается, сползает та проклятая тяжесть и страх, который он чувствовал при этом усатом, худом воре... Бежать теперь!.. И он, свободно вздохнув, оглянулся кругом. Слева возвышался черный корпус без мачт, — какой-то огромный гроб, безлюдный и пустой... Каждый удар волны в его бока родил в нем глухое, гулкое эхо, похожее на тяжелый вздох. Справа над водой тянулась сырая каменная стена мола, как холодная, тяжелая змея. Сзади виднелись тоже какие-то черные остовы, а спереди, в отверстие между стеной и бортом этого гроба, видно было море, молчаливое, пустынное, с черными над ним тучами. Они медленно двигались, огромные, тяжелые, источая из тьмы ужас и готовые раздавить человека тяжестью своей. Все было холодно, черно, зловеще. Гавриле стало страшно. Этот страх был хуже страха, навеянного на него Челкашом; он охватил грудь Гаврилы крепким объятием, сжал его в робкий комок и приковал к скамье лодки... А кругом все молчало. Ни звука, кроме вздохов моря. Тучи ползли по небу так же медленно и скучно, как и раньше, но их все больше вздымалось из моря, и можно было, глядя на небо, думать, что и оно тоже море, только море взволнованное и опрокинутое над другим, сонным, покойным и гладким. Тучи походили на волны, ринувшиеся на землю вниз кудрявыми седыми хребтами, и на пропасти, из которых вырваны эти волны ветром, и на зарождавшиеся валы, еще не покрытые зеленоватой пеной бешенства и гнева. Гаврила чувствовал себя раздавленным этой мрачной тишиной и красотой и чувствовал, что он хочет видеть скорее хозяина. А если он там останется?.. Время шло медленно, медленнее, чем ползли тучи по небу... И тишина, от времени, становилась все зловещей... Но вот за стеной мола послышался плеск, шорох и что-то похожее на шепот. Гавриле показалось, что он сейчас умрет... — Эй! Спишь? Держи!.. осторожно!..— раздался глухой голос Челкаша. Со стены спускалось что-то кубическое и тяжелое. Гаврила принял это в лодку. Спустилось еще одно такое же. Затем поперек стены вытянулась длинная фигура Челкаша, откуда-то явились весла, к ногам Гаврилы упала его котомка, и тяжело дышавший Челкаш уселся на корме. Гаврила радостно и робко улыбался, глядя на него. — Устал? — спросил он. — Не без того, теля! Ну-ка, гребни добре! Дуй во всю силу!.. Хорошо ты, брат, заработал! Полдела сделали. Теперь только у чертей между глаз проплыть, а там — получай денежки и ступай к своей Машке. Машка-то есть у тебя? Эй, дитятко? — Н-нету! — Гаврила старался во всю силу, работая грудью, как мехами, и руками, как стальными пружинами. Вода под лодкой рокотала, и голубая полоса за кормой теперь была шире. Гаврила весь облился потом, но продолжал грести во всю силу. Пережив дважды в эту ночь такой страх, он теперь боялся пережить его в третий раз и желал одного: скорей кончить эту проклятую работу, сойти на землю и бежать от этого человека, пока он в самом деле не убил или не завел его в тюрьму. Он решил не говорить с ним ни о чем, не противоречить ему, делать все, что велит, и, если удастся благополучно развязаться с ним, завтра же отслужить молебен Николаю-чудотворцу. Из его груди готова была вылиться страстная молитва. Но он сдерживался, пыхтел, как паровик, и молчал, исподлобья кидая взгляды на Челкаша. А тот, сухой, длинный, нагнувшийся вперед и похожий на птицу, готовую лететь куда-то, смотрел во тьму вперед лодки ястребиными очами и, поводя хищным, горбатым носом, одной рукой цепко держал ручку руля, а другой теребил ус, вздрагивавший от улыбок, которые кривили его тонкие губы. Челкаш был доволен своей удачей, собой и этим парнем, так сильно запуганным им и превратившимся в его раба. Он смотрел, как старался Гаврила, и ему стало жалко, захотелось ободрить его. — Эй! — усмехаясь, тихо заговорил он.— Что, здорово ты перепугался? а? — Н-ничего!..— выдохнул Гаврила и крякнул. — Да уж теперь ты не очень наваливайся на весла-то. Теперь шабаш. Вот еще только одно бы место пройти... Отдохни-ка... Гаврила послушно приостановился, вытер рукавом рубахи пот с лица и снова опустил весла в воду. — Ну, греби тише. Чтобы вода не разговаривала. Воротца одни надо миновать. Тише, тише... А то, брат, тут народы серьезные... Как раз из ружья пошалить могут. Такую шишку на лбу набьют, что и не охнешь. Лодка теперь кралась по воде почти совершенно беззвучно. Только с весел капали голубые капли, и когда они падали в море, на месте их падения вспыхивало ненадолго тоже голубое пятнышко. Ночь становилась все темнее и молчаливей. Теперь небо уже не походило на взволнованное море — тучи расплылись по нем и покрыли его ровным, тяжелым пологом, низко опустившимся над водой и неподвижным. А море стало еще спокойней, черней, сильнее пахло теплым, соленым запахом и уж не казалось таким широким, как раньше. — Эх, кабы дождь пошел! — прошептал Челкаш.— Так бы мы и проехали, как за занавеской. Слева и справа от лодки из черной воды поднялись какие-то здания — баржи, неподвижные, мрачные и тоже черные. На одной из них двигался огонь, кто-то ходил с фонарем. Море, гладя их бока, звучало просительно и глухо, а они отвечали ему эхом, гулким и холодным, точно спорили, не желая уступить ему в чем-то. — Кордоны!..— чуть слышно шепнул Челкаш. С момента, когда он велел Гавриле грести тише, Гаврилу снова охватило острое выжидательное напряжение. Он весь подался вперед, во тьму, и ему казалось, что он растет, — кости и жилы вытягивались в нем с тупой болью, голова, заполненная одной мыслью, болела, кожа на спине вздрагивала, а в ноги вонзались маленькие, острые и холодные иглы. Глаза ломило от напряженного рассматриванья тьмы, из которой — он ждал — вот-вот встанет нечто и гаркнет на них: «Стой, воры!..» Теперь, когда Челкаш шепнул «кордоны!», Гаврила дрогнул: острая, жгучая мысль прошла сквозь него, прошла и задела по туго натянутым нервам, — он хотел крикнуть, позвать людей на помощь к себе... Он уже открыл рот и привстал немного на лавке, выпятил грудь, вобрал в нее много воздуха и открыл рот, — но вдруг, пораженный ужасом, ударившим его, как плетью, закрыл глаза и свалился с лавки. ..Впереди лодки, далеко на горизонте, из черной воды моря поднялся огромный огненно-голубой меч, поднялся, рассек тьму ночи, скользнул своим острием по тучам в небе и лег на грудь моря широкой, голубой полосой. Он лег, и в полосу его сияния из мрака выплыли невидимые до той поры суда, черные, молчаливые, обвешенные пышной ночной мглой. Казалось, они долго были на дне моря, увлеченные туда могучей силой бури, и вот теперь поднялись оттуда по велению огненного меча, рожденного морем, — поднялись, чтобы посмотреть на небо и на все, что поверх воды... Их такелаж обнимал собой мачты и казался цепкими водорослями, поднявшимися со дна вместе с этими черными гигантами, опутанными их сетью. И он опять поднялся кверху из глубин моря, этот страшный голубой меч, поднялся, сверкая, снова рассек ночь и снова лег уже в другом направлении. И там, где он лег, снова всплыли остовы судов, невидимых до его появления. Лодка Челкаша остановилась и колебалась на воде, как бы недоумевая. Гаврила лежал на дне, закрыв лицо руками, а Чел-каш толкал его ногой и шипел бешено, но тихо: — Дурак, это крейсер таможенный. Это фонарь электрический!.. Вставай, дубина! Ведь на нас свет бросят сейчас!.. Погубишь, черт, и себя и меня! Ну!.. И, наконец, когда один из ударов каблуком сапога сильнее других опустился на спину Гаврилы, он вскочил, все еще боясь открыть глаза, сел на лавку и, ощупью схватив весла, двинул лодку. — Тише! Убью ведь! Ну, тише!.. Эка дурак, черт тебя возьми!.. Чего ты испугался? Ну? Харя!.. Фонарь — только и всего. Тише веслами!.. Кислый черт!.. За контрабандой это следят. Нас не заденут — далеко отплыли они. Не бойся, не заденут. Теперь мы...— Челкаш торжествующе оглянулся кругом.— Кончено, выплыли!.. Фу-у!.. Н-ну, счастлив ты, дубина стоеростовая!.. Гаврила молчал, греб и, тяжело дыша, искоса смотрел туда, где все еще поднимался и опускался этот огненный меч. Он никак не мог поверить Челкашу, что это только фонарь. Холодное голубое сияние, разрубавшее тьму, заставляя море светиться серебряным блеском, имело в себе нечто необъяснимое, и Гаврила опять впал в гипноз тоскливого страха. Он греб, как машина, и все сжимался, точно ожидал удара сверху, и ничего, никакого желания не было уже в нем — он был пуст и бездушен. Волнения этой ночи выглодали наконец из него все человеческое. А Челкаш торжествовал. Его привычные к потрясениям нервы уже успокоились. У него сладострастно вздрагивали усы и в глазах разгорался огонек. Он чувствовал себя великолепно, посвистывал сквозь зубы, глубоко вдыхал влажный воздух моря, оглядывался кругом и добродушно улыбался, когда его глаза останавливались на Гавриле. Ветер пронесся и разбудил море, вдруг заигравшее частой зыбью. Тучи сделались как бы тоньше и прозрачней, но все небо было обложено ими. Несмотря на то что ветер, хотя еще легкий, свободно носился над морем, тучи были неподвижны и точно думали какую-то серую скучную думу. — Ну ты, брат, очухайся, пора! Ишь тебя как — точно из кожи-то твоей весь дух выдавили, один мешок костей остался! Конец уж всему. Эй!.. Гавриле все-таки было приятно слышать человеческий голос, хоть это и говорил Челкаш. — Я слышу, — тихо сказал он. — То-то! Мякиш... Ну-ка, садись на руль, а я — на весла, устал, поди! Гаврила машинально переменил место. Когда Челкаш, меняясь с ним местами, взглянул ему в лицо и заметил, что он шатается на дрожащих ногах, ему стало еще больше жаль парня. Он хлопнул его по плечу. — Ну, ну, не робь! Заработал зато хорошо. Я те, брат, награжу богато. Четвертной билет хочешь получить? а? — Мне — ничего не надо. Только на берег бы... Челкаш махнул рукой, плюнул и принялся грести, далеко назад забрасывая весла своими длинными руками. Море проснулось. Оно играло маленькими волнами, рождая их, украшая бахромой пены, сталкивая друг с другом и разбивая в мелкую пыль. Пена, тая, шипела и вздыхала, — и все кругом было заполнено музыкальным шумом и плеском. Тьма как бы стала живее. — Ну, скажи мне, — заговорил Челкаш, — придешь ты в деревню, женишься, начнешь землю копать, хлеб сеять, жена детей народит, кормов не будет хватать; ну, будешь ты всю жизнь из кожи лезть... Ну, и что? Много в этом смаку? — Какой уж смак! — робко и вздрагивая ответил Гаврила. Кое-где ветер прорывал тучи, и из разрывов смотрели голубые кусочки неба с одной-двумя звездочками на них. Отраженные играющим морем, эти звездочки прыгали по волнам, то исчезая, то вновь блестя. — Правее держи! — сказал Челкаш.— Скоро уж приедем. Н-да!.. Кончили. Работка важная! Вот видишь как?.. Ночь одна — и полтысячи я тяпнул! — Полтысячи?! — недоверчиво протянул Гаврила, но сейчас же испугался и быстро спросил, толкая ногой тюки в лодке: — А это что же будет за вещь? — Это — дорогая вещь. Все-то, коли по цене продать, так и за тысячу хватит. Ну, я не дорожусь... Ловко? — Н-да-а?..— вопросительно протянул Гаврила.— Кабы мне так-то вот! — вздохнул он, сразу вспомнив деревню, убогое хозяйство, свою мать и все то далекое, родное, ради чего он ходил на работу, ради чего так измучился в эту ночь. Его охватила волна воспоминаний о своей деревеньке, сбегавшей по крутой горе вниз, к речке, скрытой в роще берез, ветел, рябин, черемухи...— Ух, важно бы!..— грустно вздохнул он. — Н-да!.. Я думаю, ты бы сейчас по чугунке домой... Уж и полюбили бы тебя девки дома, а-ах как!.. Любую бери! Дом бы себе сгрохал — ну, для дома денег, положим, маловато... — Это верно... для дому нехватка. У нас дорог лес-то. — Ну что ж? Старый бы поправил. Лошадь как? есть? — Лошадь? Она и есть, да больно стара, черт. — Ну, значит, лошадь. Ха-арошую лошадь! Корову... Овец... Птицы разной... А? — Не говори!.. Ох ты, господи! вот уж пожил бы! — Н-да, брат, житьишко было бы ничего себе... Я тоже понимаю толк в этом деле. Было когда-то свое гнездо... Отец-то был из первых богатеев в селе... Челкаш греб медленно. Лодка колыхалась на волнах, шаловливо плескавшихся о ее борта, еле двигалась по темному морю, а оно играло все резвей и резвей. Двое людей мечтали, покачиваясь на воде и задумчиво поглядывая вокруг себя. Челкаш начал наводить Гаврилу на мысль о деревне, желая немного ободрить и успокоить его. Сначала он говорил, посмеиваясь себе в усы, но потом, подавая реплики собеседнику и напоминая ему о радостях крестьянской жизни, в которых сам давно разочаровался, забыл о них и вспоминал только теперь, — он постепенно увлекся и вместо того, чтобы расспрашивать парня о деревне и ее делах, незаметно для себя стал сам рассказывать ему: — Главное в крестьянской жизни — это, брат, свобода! Хозяин ты есть сам себе. У тебя твой дом — грош ему цена — да он твой. У тебя земля своя — и того ее горсть — да она твоя! Король ты на своей земле!.. У тебя есть лицо... Ты можешь от всякого требовать уважения к себе... Так ли? — воодушевленно закончил Челкаш. Гаврила глядел на него с любопытством и тоже воодушевлялся. Он во время этого разговора успел уже забыть, с кем имеет дело, и видел пред собой такого же крестьянина, как и сам он, прилепленного навеки к земле потом многих поколений, связанного с ней воспоминаниями детства, самовольно отлучившегося от нее и от забот о ней и понесшего за эту отлучку должное наказание. — Это, брат, верно! Ах, как верно! Вот гляди-ка на себя, что ты теперь такое без земли? Землю, брат, как мать, не забудешь надолго. Челкаш одумался... Он почувствовал это раздражающее жжение в груди, являвшееся всегда, чуть только его самолюбие — самолюбие бесшабашного удальца — бывало задето кем-либо, и особенно тем, кто не имел цены в его глазах. — Замолол!..— сказал он свирепо, — ты, может, думал, что я все это всерьез... Держи карман шире! — Да чудак-человек!..— снова оробел Гаврила.— Разве я про тебя говорю? Чай, таких-то, как ты, — много! Эх, сколько несчастного народу на свете!.. Шатающих. — Садись, тюлень, в весла! — кратко скомандовал Челкаш, почему-то сдержав в себе целый поток горячей ругани, хлынувшей ему к горлу. Они опять переменились местами, причем Челкаш, перелезая на корму через тюки, ощутил в себе острое желание дать Гавриле пинка, чтобы он слетел в воду. Короткий разговор смолк, но теперь даже от молчания Гаврилы на Челкаша веяло деревней... Он вспоминал прошлое, забывая править лодкой, повернутой волнением и плывшей куда-то в море. Волны точно понимали, что эта лодка потеряла цель, и, все выше подбрасывая ее, легко играли ею, вспыхивая под веслами своим ласковым голубым огнем. А перед Челкашом быстро неслись картины прошлого, далекого прошлого, отделенного от настоящего целой стеной из одиннадцати лет босяцкой жизни. Он успел посмотреть себя ребенком, всю деревню, свою мать, краснощекую, пухлую женщину, с добрыми серыми глазами, отца — рыжебородого гиганта с суровым лицом; видел себя женихом и видел жену, черноглазую Анфису, с длинной косой, полную, мягкую, веселую, снова себя, красавцем, гвардейским солдатом; снова отца, уже седого и согнутого работой, и мать, морщинистую, осевшую к земле; посмотрел и картину встречи его деревней, когда он возвратился со службы; видел, как гордился перед всей деревней отец своим Григорием, усатым, здоровым солдатом, ловким красавцем... Память, этот бич несчастных, оживляет даже камни прошлого и даже в яд, выпитый некогда, подливает капли меда... Челкаш чувствовал себя овеянным примиряющей, ласковой струей родного воздуха, донесшего с собой до его слуха и ласковые слова матери, и солидные речи истового крестьянина-отца, много забытых звуков и много сочного запаха матушки-земли, только что оттаявшей, только что вспаханной и только что покрытой изумрудным шелком озими... Он чувствовал себя одиноким, вырванным и выброшенным навсегда из того порядка жизни, в котором выработалась та кровь, что течет в его жилах. — Эй! а куда же мы едем? — спросил вдруг Гаврила. Челкаш дрогнул и оглянулся тревожным взором хищника. — Ишь черт занес!.. Гребни-ка погуще... — Задумался? — улыбаясь, спросил Гаврила. — Устал... — Так теперь мы, значит, уж не попадемся с этим? — Гаврила ткнул ногой в тюки. — Нет... Будь покоен. Сейчас вот сдам и денежки получу... Н-да! — Пять сотен? — Не меньше. — Это, тово, — сумма! Кабы мне, горюну!.. Эх, и сыграл бы я песенку с ними!.. — По крестьянству? — Никак больше! Сейчас бы... И Гаврила полетел на крыльях мечты. А Челкаш молчал. Усы у него обвисли, правый бок, захлестанный волнами, был мокр, глаза ввалились и потеряли блеск. Все хищное в его фигуре обмякло, стушеванное приниженной задумчивостью, смотревшей даже из складок его грязной рубахи. Он круто повернул лодку и направил ее к чему-то черному, высовывавшемуся из воды. Небо снова все покрылось тучами, и посыпался дождь, мелкий, теплый, весело звякавший, падая на хребты волн. — Стой! Тише! — скомандовал Челкаш. Лодка стукнулась носом о корпус барки. — Спят, что ли, черти?.. — ворчал Челкаш, цепляясь багром за какие-то веревки, спускавшиеся с борта.— Трап давай!.. Дождь пошел еще, не мог раньше-то! Эй вы, губки!.. Эй!.. — Селкаш это? — раздалось сверху ласковое мурлыканье. — Ну, спускай трап! — Калимера, Селкаш! — Спускай трап, копченый дьявол! — взревел Челкаш. — О, сердытий пришел сегодня... Элоу! — Лезь, Гаврила! — обратился Челкаш к товарищу. В минуту они были на палубе, где три темных бородатых фигуры, оживленно болтая друг с другом на странном сюсюкающем языке, смотрели за борт в лодку Челкаша. Четвертый, завернутый в длинную хламиду, подошел к нему и молча пожал ему руку, потом подозрительно оглянул Гаврилу. — Припаси к утру деньги, — коротко сказал ему Челкаш.— А теперь я спать иду. Гаврила, идем! Есть хочешь? — Спать бы...— ответил Гаврила и через пять минут храпел, а Челкаш, сидя рядом с ним, примерял себе на ногу чей-то сапог и, задумчиво сплевывая в сторону, грустно свистел сквозь зубы. Потом он вытянулся рядом с Гаврилой, заложив руки под голову, поводя усами. Барка тихо покачивалась на игравшей воде, где-то поскрипывало дерево жалобным звуком, дождь мягко сыпался на палубу, и плескались волны о борта... Все было грустно и звучало, как колыбельная песнь матери, не имеющей надежд на счастье своего сына... Челкаш, оскалив зубы, приподнял голову, огляделся вокруг и, прошептав что-то, снова улегся... Раскинув ноги, он стал похож на большие ножницы.

398. Прочитайте отрывки из рассказа М. Горького «Челкаш». Найдите предложения с деепричастными оборотами и объясните постановку знаков препинания.
1. Ночь была тёмная, по небу двигались толстые пласты лохматых туч, море было покойно, черно и густо, как масло. Оно дышало влажным солёным ароматом и ласково звучало, плескаясь от борта судов о берег, чуть-чуть покачивая лодку Челкаша. На далёкое пространство от берега с моря подымались тёмные остовы судов, вонзая в небо острые мачты с разноцветными фонарями на вершинах. Море отражало огни фонарей и было усеяно массой жёлтых пятен. Они красиво трепетали на его бархате, мягком, матово-чёрном. Море спало здоровым, крепким сном работника, который сильно устал за день.
2. Море проснулось. Оно играло маленькими волнами, рождая их, украшая бахромой пены, сталкивая друг с другом и разбивая в мелкую пыль. Пена, тая, шипела и вздыхала, - и всё кругом было заполнено музыкальным шумом и плеском. Тьма как бы стала живее.
3. Море выло, швыряло большие, тяжёлые волны на прибрежный песок, разбивая их в брызги и пену. Дождь ретиво сёк воду и землю... ветер ревел... Всё кругом наполнялось воем, рёвом, гулом... За дождём не видно было ни моря, ни неба.
1. Какие изобразительно-выразительные средства использует автор при описании моря? С чем он сравнивает море? Какое место этому образу отведено в рассказе?
2. Какую роль играют деепричастия и деепричастные обороты в создании выразительности текста?
3. В каком порядке расположены данные фрагменты по степени усиления или ослабления признака? Как называется такой приём?
4. Найдите описание моря у И. Бунина (см. упр. 126). Сравните тексты. Каков в них характер изображаемого? Какие ещё писатели и поэты обращались к образу моря в своих произведениях. Приведите цитаты.
5. Подберите небольшие по объёму тексты публицистического и научного стилей на соответствующую тему. Выделите стилистические особенности текстов.

Для описания моря М. Горький использует следующие выразительные средства:
- эпитеты (тяжелые волны, море было покойно, черно и густо; соленый аромат, мягкий, матово-черный бархат);
- сравнения (море было как масло);
- олицетворения (море дышало, звучало; море спало; море проснулось» оно играло; море выло, швыряло);
- метафоры (соленый аромат; бахрома пены).
Море автор сравнивает с маслом, бархатом, уставшим работником, бахромой.
В рассказе «Челкаш» морю отведена особое роль – оно является неким воплощением главного героя в природе. Море такое же независимое, как главный герой, именно поэтому Челкаш так любит море – он его понимает. Море ассоциируется с мечтами, дает возможность обрести некое душевное спокойствие. Недаром другой герой рассказа, Гаврила, боится моря. Он боится отсутствия твердой почвы под ногами, не видит его красоты. Именно на отношении к морю выстраивается противопоставление характеров героев.

Оба текста описывают грозный характер моря – его состояние перед бурей. Горький используется для этого следующие характеристики: «море швыряло тяжелые волны, выло; все наполнялось воем, ревом, гулом». Бунин же описывает шторм следующим образом: «жадным и бешеным прибоем играло море; высокие волны с грохотом пушечных выстрелов рушились на берег». Оба писателя рисуют картины грозного моря таким образом, чтобы читатель смог как можно более полно ощутить всю стихийность штормовой погоды и представил себе эту картину как можно более ярко.
Помимо Горького и Бунина очень многие поэты и писатели в русской литературе обращались к образу моря. Вспомним, например, Марину Цветаеву. Ее интерес к морской тематике продиктован прежде всего значением ее имени («Марина» в переводе означает «морская»). В ее стихах море зачастую противопоставляется человеку: стихия предстаёт как великая вечная сила, тогда как человек – смертен и слаб душой. «Солнце и звезды в твоей глубине, Солнце и звезды вверху, на просторе. Вечное море В мощные воды твои свой беспомощный дух предаю!». («Молитва к морю»)
Также часто описание моря встречается и в поэзии М.Ю. Лермонтова. Лермонтов прибегал к морской тематике в ранний период своего творчества. У Лермонтова море – символ романтики одиночества, как правило море спокойно, хотя и безжалостно и холодно по отношению к человеку. «Волны катятся одна за другою, С плеском и шумом глухим; Люди проходят ничтожной толпою Также один за другим» («Волны и люди».).